|
Непокорившийся
12–13 тамуза (в этом году 15–16 июля) Любавические хасиды отмечают день рождения и день освобождения из заключения предыдущего Любавического Ребе Йосефа–Ицхака Шнеерсона. В 1927 году Ребе был арестован за неуклонное стремление сохранять верность еврейской традиции. На себе он испытал нечеловеческое изобретение революции — ГПУ. Ниже отрывок из воспоминаний Ребе о времени заключения в Ленинградской «Шпалерке» (По книге Эзры Ховкина «Непокорившийся»). «Мы идем коридором, освещенным
тусклыми лампочками. Я начинаю умолять
конвоира — не просить, а именно умолять,
в полном смысле этого слова, — разрешить
мне надеть тфилин. Он идет впереди, я — за ним. Убедившись в бесполезности увещеваний, решаюсь молиться на ходу, но только успеваю надеть тфилин на руку, как вдруг — удар, и я качусь по железным ступенькам. Слава Б–гу, не ломаю в падении руки и ноги. С большим трудом поднимаюсь на ноги,
ощущая при этом сильнейшую боль. Падая с
лестницы, я сломал металлический бандаж
(который вынужден был носить уже много
лет), и острый кусок железа вонзился в
тело. Сердце мучительно сжимается от
боли, чувствую, еще немного — и потеряю
сознание... С великим трудом одолеваю последний пролет, плетусь за ним широким коридором, и — снова лестница, ведущая вверх. Нужно подняться на третий этаж. Вынужден присесть на ступеньку. Кровь идет не останавливаясь, боль становится нестерпимой. Превозмогая ее, хватаюсь за перила и тяжело поднимаюсь шаг за шагом. Конвоир давно наблюдает за мной с верхней площадки, а я все ползу, как дряхлый, больной старик... Начальник шестого отделения выходит встречать «почетного гостя» на открытую галерею. Он явно получил из главной тюремной конторы какие–то распоряжения, но кто его знает — благоприятны они или нет. — Ярлык 26818, — говорит конвоир и отдает
мои документы. Наконец, поднимаюсь на галерею и стою,
тяжело дыша, с тфилин в руках. Из какой–то ниши выходит Петя — то ли человек, то ли зверь, существо страшное, похожее на беса. На нем ни оружия, ни формы, он среднего роста, с огненным лицом и рыкающим львиным голосом. Приблизившись, Петя оценивающе меня
разглядывает, но в лицо, как все люди, не
смотрит. И в дальнейшем я ни разу не
видел, чтобы он кому–то смотрел в глаза. Петя идет быстрым шагом, но вынужден
все время останавливаться. Он опять выскакивает вперед и снова стоит, поджидая. — Два–три дня лежат, — продолжает Петя, — пока врач не придет. А бывает, врачу уже и делать нечего, кроме как причину смерти назвать. Из–за раны, в которой сидит острый
край железки, я передвигаюсь все
медленнее и медленнее. После каждого
шага приходится останавливаться —
передохнуть. Чувствую, как течет кровь
из раны; жуткая боль останавливает
временами сердце. Не могу сказать, что его слова не производят на меня впечатления. Но не то, на которое рассчитывает Петя. Я думаю, какое нравоучение можно извлечь из услышанного. Знаменитое изречение Баал–Шем–Това гласит: все, что видит человек, и все, что слышит, должно служить ему для самоусовершенствования. Не требуется особой проницательности, чтобы понять — услышанное мною должно пробуждать раскаяние. Только сознание предначертанности и непоколебимая вера в помощь Вс–вышнего могут укрепить человека здесь — где пляшет сатана и царствуют силы, толкающие человека на порочный путь... Боль усиливается необычайно, не могу
шевельнуться и невольно останавливаюсь. С Б–жьей помощью добираюсь до
окованной железом двери. В крошечном
кабинете без окна горит яркая лампа. Чиновник за столом довольно
осклабился. Наскоро обыскав меня и ничего
интересного не обнаружив, он переходит к
моим вещам. С трудом присаживаюсь на единственный
колченогий стул; чиновник тем временем
неутомимо, как собака–ищейка, роется в
саквояже и выбрасывает на стол тфилин. В
надежде на чудо прошу разрешения
помолиться. Потрясенный, он смотрит на меня широко
открытыми глазами, полными удивления и
растерянности, какое–то время молчит —
видимо, от неожиданности потерял дар
речи. Но его замешательство длится
недолго, опомнившись, он превращается в
дикого зверя. Физиономия искажается в
зверином оскале, кровь ударяет в лицо.
Двумя руками вцепляется в тфилин и вопит: Заканчиваю благословение: ...» и
царствуй над нами, Ты сам, Вс–вышний, с
любовью и милосердием». Чувствую он вот–вот
разорвет ремешки, и начинаю снимать
тфилин. Он понемногу успокаивается и говорит: Я молчу, мне понятна их общая подлая цель — любыми способами запугать арестанта насмерть. Что большое начальство, что последний надзиратель — все они играют с «ярлыками», как кошка с мышью. — Ну, что там? — не поднимая глаз,
спрашивает злобный Петя. Пыхтя от натуги, Петя неуклюже
расписывается, а начальник смотрит на
него с презрением, словно барин на
холопа. Затем проверяет результаты
Петиных трудов и бросает: «Полный
порядок!» На столе, на груде моих вещей, в
беспорядке лежит тфилин. Счастье, что
чекист не вскрыл их, не распотрошил. На
мгновение мелькает надежда: а вдруг
разрешат забрать в камеру. С мольбой
прошу об этом и напоминаю обещание
Нахмансона. Я снова повторяю свою просьбу, и тогда
он переходит на казенный тон. Как велика ты, сила покорной и мягкой
мольбы! Даже каменное сердце на минуту
смягчилось, что–то человеческое
проснулось в бандите — он задумчиво
жует губами и чешет в затылке. Присаживаюсь и вижу напротив себя, на стене кабинета, листок — тюремные правила. Оказывается, и у арестанта есть какие–то права, особенно если у него есть деньги. В частности, я могу отправить свое прошение даже телеграммой. Нужно только указать на бланке, что я плачу со своего счета, из денег, оставшихся в тюремной конторе. Не мешкая, решаю воспользоваться своими «правами» и телеграфировать требование. Беспокоит одно — лишь бы Петя не запротестовал против задержки. Как я понял из их разговора, до сигнала подъема заключенных, который должен дать Петя, остались считанные минуты, и ему ничего не стоит увести меня под этим предлогом. Не переводя дыхания, тут же набрасываю три телеграммы с одинаковым текстом: «Прошу разрешить начальнику шестого отделения немедленно выдать необходимые мне для молитвы тфилин. Духовный раввин И.Шнеерсон. Шестое отделение, сто шестидесятая камера». Телеграммы адресую главному прокурору,
начальнику Шпалерной тюрьмы и
следователю Нахмансону. В правилах, которые я быстро прочел, но
запомнил почти дословно, было и такое:
можно потребовать расписку, что
телеграммы приняты. Хоть какая–то
гарантия! Коль скоро упомянута буква закона, чиновник мгновенно смиряется и пишет на клочке бумаги расписку. Потом ставит на нее печать и на каждую телеграмму в отдельности и прячет их в пухлый казенного вида конверт. Успокоившись за судьбу своего требования, покоряюсь нетерпеливому Пете. Он торопится и яростно проклинает все на свете, в первую очередь меня. Стараюсь не слушать Петину брань и разглядываю открывшийся с галереи внутренний вид Шпалерки. Зодчий этого здания был человеком изобретательным и построил тюремный замок, из которого не убежать. Тот, кто испуганно озирается на Шпалерку с улицы, видит ничем не примечательный дом, неотличимый от соседних. Но это лишь внешность, фальшивый фасад, за которым скрывается не имеющее себе подобных истинно тюремное сооружение. Шпалерка — это как бы цитадель в цитадели, за внешней крепостной стеной прячется такая же внутренняя, отделенная от первой трехметровой ширины проходом. Как если бы меньший ящик вставили в больший. И стенки внутреннего ящика, опоясанные по высоте галереями, — это мрачная вереница железных дверей. Камеры, камеры, камеры... мы идем мимо них, наш путь оказался не близок. Убедившись, что меня не поторопишь, Петя прекращает сквернословить. Теперь он лезет из кожи вон, пытаясь запугать меня, ввергнуть в панический ужас. В его рассказах потоками льется кровь — единственное, о чем с удовольствием говорит этот изувер. Оказывается, больше всего ему нравится наблюдать агонию «всяких попов и буржуев». — Вот, раз было, — урчит Петя, — один
все корчится и корчится, не хочет
помирать. Шестерых уже в яму сбросил, а
этот никак не кончается... Как ты был, в
точности, — бледный да полный, но
живучий, собака, то рукой дрогнет, то
ногой, аж ждать надоело. Рассказы двуногого подобия человека уже не пугают меня, но врезаются в память навеки...» Страдания, издевательства, унижения. Сколько людей потеряло человеческий облик в застенках ГПУ. Однако такой человек, как Ребе, даже в переносимых страданиях видит уникальную возможность для духовного роста: «Жизнь человека — это последовательность определенных вех: детство, отрочество, юность, молодость, зрелые годы и старость. Человек наделен способностями, порой средними, порой незаурядными. Люди отличаются характерами: у одних — застенчивый и склонный к грусти, у других, наоборот, общительный, жизнерадостный. Кроме всего этого, по воле Вс–вышнего, есть периоды в жизни человека, изменяющие его характер и поразительно раскрывающие его способности. Человек становится на более высокую ступень, начинает глубже всматриваться в смысл и цель своей жизни. Наиболее плодотворное время в раскрытии характера и способностей — это время, наполненное страданиями, которые испытываешь во имя своих идеалов, особенно, если речь идет о борьбе с теми, кто хочет лишить тебя веры. Период, полный телесных и душевных мук, бывает насыщен сильнейшими впечатлениями и, в конечном счете, становится светлым воспоминанием. Все, что произошло со мной в тот период, не менее важно, чем то, что было потом. Даже арест и пребывание в тюрьме послужили для меня источником большого духовного подъема, и поэтому стоит особо отметить не только дни и ночи, но даже часы и минуты. Ибо каждый час и каждое мгновение боли и мук приносят такую необычайную пользу и порождают такую безграничную стойкость, что даже слабый становится героем...» • У Ребе Йосефа–Ицхака было много критиков. Одни упрекали его в излишней религиозности, другие — в отсутствии осторожности, третьи — в необоснованных претензиях на роль лидера советского еврейства. И вдруг, когда тревожной птицей пронеслась весть о его аресте, многие евреи — хабадники, нехабадники, коммерсанты, сапожники, профессора и даже некоторые коммунисты — почувствовали, что бьют в самое сердце. Был создан комитет по спасению Ребе, но, кроме решения осторожно прощупывать почву и быть наготове, никаких действий не предпринималось. Однако, когда узнали о смертном приговоре, полетели телеграммы председателю ЦИК Калинину, главе правительства Рыкову, председателю ГПУ Менжинскому. В Харькове, Минске, Киеве и других городах собирали петиции в защиту Ребе, под которыми тысячи евреев, поколебавшись и вздохнув, ставили свою подпись. Весть об аресте перелетела границу. Евреи Германии, с которой у Советской России в то время были весьма дружественные отношения, добились, чтобы Германское правительство передало через советского посла в Берлине меморандум по этому поводу. Среди тех, кто стремился помочь Ребе, нельзя не отметить Екатерину Пешкову, первую жену Максима Горького. После революции главным делом ее жизни стало руководство Комитетом помощи политическим заключеным (Помполит). За 20 лет деятельности комитета, с 1918 по 1938 годы, ей удалось многих спасти от «вышки», вытащить из–за решетки. Эта русская женщина, не зная усталости, бесстрашно требовала отмены смертного приговора, вынесенного Ребе, это она, весьма далекая от еврейских законов, добилась, чтобы его не заставляли нарушать субботу. У многих раскрылись глаза в ходе борьбы за освобождение Ребе. В сотнях еврейских общин объявляли пост, читали Псалмы за благополучие Ребе, за его спасение. Хасиды спешили в Любавичи, Нежин, Гадич, Ростов — места, где были похоронены его святые предки, чтобы по таинственным и невидимым каналам передать: ваш потомок, глава российского еврейства, в беде... Кто знает, может быть благодаря тому, что тогда евреи смогли пробудиться, сейчас, после 70 лет советской власти, что–то осталось от советского еврейства. И в этом свете хабадский праздник освобождения и дня рождения Ребе приобретает особое значение. Кто знает, может быть именно пробуждения не хватает нам и сейчас, в преддверии тяжелого времени, надвигающегося на Израиль, и может быть, на весь мир. • У Ребе были свои методы борьбы со злом. Вот что мы читаем в его воспоминаниях. Первая попытка. «Их было несколько человек, они пришли
утром, после молитвы, то есть в
одиннадцатом часу. Кто–то из них
приказал мне подняться и напомнил
тюремное правило: заключенный обязан
встать при появлении в камере тюремного
начальства и стоя слушать любое
сообщение. Но я твердо решил ни в чем не
повиноваться этим слугам дьявола и не
обращать на них внимания, как если бы их
вообще не существовало. Он предупредил, что меня изобьют. Тогда я вообще замолчал. Они стащили меня с нар, избили и ушли. Некоторое время спустя появился
необычно вежливый Лулов. Это был намек на карцер, на подвал, где крысы, болото и черви. Я ничего не ответил. Они вернулись, но я опять отказался
стоять перед ними. Тогда один из
следователей, еврей по фамилии Ковалев
внезапно ударил меня ниже подбородка с
такой силой, что я чувствовал боль от
удара еще долгое время спустя. Выходя из
камеры, он прошипел по–русски: Не сдержавшись, я ответил на идише: Наконец меня подозвали к столу. Среди вороха бумаг вижу свое «дело». Папка раскрыта, на первой странице несколько зачеркнутых резолюций... Первая строка перечеркнута. Следующая строка: «Десять лет каторги на Соловецких островах», — тоже зачеркнута, а с боку написано: «Нет». Читаю последнюю резолюцию: «Выслать на три года в г. Кострому...» • Вторая попытка. Лулов пытается уговорить арестанта поддержать созыв конференции еврейских общин в Ленинграде, против которой Ребе в свое время протестовал столь решительно, считая ловушкой евсекции. Косвенно Лулов подтверждает это, проявляя к конференции интерес чересчур живой, замешанный на шантаже. Он убеждает: • Третья попытка. Чекисты собираются отправить Ребе в ссылку поездом, который приходит в Кострому в субботу. Здесь у работников ГПУ есть все шансы на успех: Ребе арестант, человек подневольный, и обязан — даже по еврейскому закону — покориться. Но он–то знает, что сейчас время шмад — массового отхода от веры. В такое время, опять же согласно Галахе, нужно соблюдать законы до последней точки, до последнего уголка у самой маленькой буквы йюд... Лулов слышит: Это последний для Лулова шанс. Он
размахивает в воздухе какой–то
бумажкой: Ребе говорит: И опять по просьбе госпожи Пешковой глава правительства Рыков звонит Менжинскому, Менжинский — в ленинградское ГПУ. Поездку перенесли на другой день. Ребе вспоминает: Это было в камере размером два на два метра. Ребе считал, что со злом не занимаются игрой в поддавки. Его отметают. Как бы хотелось, чтобы наконец это поняли современные израильские лидеры. Материл подготовил Ицхак Молко. |