No. 7 (025)

July, 2000

Текущий номер Архив журнала О журнале ПодпискаПишите нам

В НОМЕРЕ:
Б.Калюжный
Пушкин и Шавуот
Я.Кац
Заметки израильтянина
И.Молко
Непокорившийся
А.Левин
Стихи
Раввин Ш-Я.Вайнберг
Разумно ли не верить в Б-жественность Торы
Я.Торчинский
История болезни

СТОИТ ПРОЧИТАТЬ:
Й.Новосельский
Души рассказывают (№№ 11, 12, 13, 14, 15)
И.Молко
Свечи во тьме (№16)
Б.Калюжный
Тайна зарождения жизни на Земле (№№ 16, 17, 18)
А.Левин
613 Мицвот
ЕВРЕЙСКАЯ СТОЙКОСТЬ


Непокорившийся

Любавическиe Ребе Йосеф–Ицхак и Ребе Менахем-Мендель
Предыдущий Любавический Ребе Йосеф–Ицхак Шнеерсон со своим зятем — последнем Любавическим Ребе Менахемом-Менделем Шнеерсоном (справа).

12–13 тамуза (в этом году 15–16 июля) Любавические хасиды отмечают день рождения и день освобождения из заключения предыдущего Любавического Ребе Йосефа–Ицхака Шнеерсона. В 1927 году Ребе был арестован за неуклонное стремление сохранять верность еврейской традиции. На себе он испытал нечеловеческое изобретение революции — ГПУ. Ниже отрывок из воспоминаний Ребе о времени заключения в Ленинградской «Шпалерке» (По книге Эзры Ховкина «Непокорившийся»).

«Мы идем коридором, освещенным тусклыми лампочками. Я начинаю умолять конвоира — не просить, а именно умолять, в полном смысле этого слова, — разрешить мне надеть тфилин.
— Нет, — конвоир неумолим. — А будешь упрямиться — отведу в карцер.
Но я продолжаю настаивать, объясняю, что я — религиозный еврей, и мне нужно, необходимо надеть тфилин хотя бы на несколько минут. Конвоир невозмутимо покуривает и даже снисходит сообщить, что тфилин для него не новость. Он жил когда–то в маленьком местечке, неподалеку от синагоги, и не раз наблюдал молитвы евреев. Тем не менее, категорически нет и нет!

Он идет впереди, я — за ним. Убедившись в бесполезности увещеваний, решаюсь молиться на ходу, но только успеваю надеть тфилин на руку, как вдруг — удар, и я качусь по железным ступенькам. Слава Б–гу, не ломаю в падении руки и ноги.

С большим трудом поднимаюсь на ноги, ощущая при этом сильнейшую боль. Падая с лестницы, я сломал металлический бандаж (который вынужден был носить уже много лет), и острый кусок железа вонзился в тело. Сердце мучительно сжимается от боли, чувствую, еще немного — и потеряю сознание...
— Еще не то получишь от начальника, — вопит охранник. — Все доложу о твоих молитвах! Вот полежишь в грязи да с крысами недельку, тогда и поймешь, что Шпалерка не синагога, не молельня еврейская...

С великим трудом одолеваю последний пролет, плетусь за ним широким коридором, и — снова лестница, ведущая вверх. Нужно подняться на третий этаж.

Вынужден присесть на ступеньку. Кровь идет не останавливаясь, боль становится нестерпимой. Превозмогая ее, хватаюсь за перила и тяжело поднимаюсь шаг за шагом. Конвоир давно наблюдает за мной с верхней площадки, а я все ползу, как дряхлый, больной старик...

Начальник шестого отделения выходит встречать «почетного гостя» на открытую галерею. Он явно получил из главной тюремной конторы какие–то распоряжения, но кто его знает — благоприятны они или нет.

— Ярлык 26818, — говорит конвоир и отдает мои документы.
— Хорошо! — орет начальник. — Очень хорошо! Давай свой товар, давай, скучно сложа руки сидеть, — он перегибается через перила и следит, как я плетусь по третьему маршу. — Веселей, старикан, чего карабкаешься! Время дорого...

Наконец, поднимаюсь на галерею и стою, тяжело дыша, с тфилин в руках.
— Ступай на обыск! — кричит начальник и, радуясь чему–то, начинает посвистывать. — Петя! — орет он так, что возвращается зычное эхо. — Принимай товар! Ярлык пришел, давай в работу!

Из какой–то ниши выходит Петя — то ли человек, то ли зверь, существо страшное, похожее на беса. На нем ни оружия, ни формы, он среднего роста, с огненным лицом и рыкающим львиным голосом.

Приблизившись, Петя оценивающе меня разглядывает, но в лицо, как все люди, не смотрит. И в дальнейшем я ни разу не видел, чтобы он кому–то смотрел в глаза.
— У, какое гнилье нынче водят, — рыкает Петя. — Нечего сказать, хорош паразит — бородатый жид. Давай на обыск, жид! Мы тебя здесь распотрошим, по косточкам разберем.

Петя идет быстрым шагом, но вынужден все время останавливаться.
— Чего хромаешь? — рявкает он опять. — Али от нашего воздуха ноги подкашиваются? У нас тут атмосфера здоровая, верно? Тут дают аромат понюхать... очень полезный для таких паразитов, как ты. От таких ароматов прекрасных в первый день навзничь падают — словно болезнь пришибла.

Он опять выскакивает вперед и снова стоит, поджидая. — Два–три дня лежат, — продолжает Петя, — пока врач не придет. А бывает, врачу уже и делать нечего, кроме как причину смерти назвать.

Из–за раны, в которой сидит острый край железки, я передвигаюсь все медленнее и медленнее. После каждого шага приходится останавливаться — передохнуть. Чувствую, как течет кровь из раны; жуткая боль останавливает временами сердце.
— Что это ты на лицо такой белый? — интересуется Петя. — Неужто болен? — он ржет. — После обыска можешь и умереть спокойно. Никто мешать не будет. Врач отношение напишет, начальник печатью шлепнет, в конторе зарегистрируют, ярлык твой вычеркнут, а хлам туда — в нижний колодец.

Не могу сказать, что его слова не производят на меня впечатления. Но не то, на которое рассчитывает Петя. Я думаю, какое нравоучение можно извлечь из услышанного.

Знаменитое изречение Баал–Шем–Това гласит: все, что видит человек, и все, что слышит, должно служить ему для самоусовершенствования. Не требуется особой проницательности, чтобы понять — услышанное мною должно пробуждать раскаяние. Только сознание предначертанности и непоколебимая вера в помощь Вс–вышнего могут укрепить человека здесь — где пляшет сатана и царствуют силы, толкающие человека на порочный путь...

Боль усиливается необычайно, не могу шевельнуться и невольно останавливаюсь.
— Чего притворяешься? — яростно набрасывается на меня Петя. — На носилках прикажешь тебя нести? Чего кокетничаешь, жидовская морда!..
— Куда пропал, Петя? — доносится крик из–за близкой двери. — Где ярлык? Давай сюда скорей, ждать надоело.
— Иду, иду, — отвечает Петя и ворчит, словно злобная шавка. — Вишь, ему уже ждать надоело. Вот, черт, собака подлая...

С Б–жьей помощью добираюсь до окованной железом двери. В крошечном кабинете без окна горит яркая лампа.
— Забирай свое дранье, — говорит Петя. — Ну, что за товар! Через час сдохнет.

Чиновник за столом довольно осклабился.
— Что же делать, браток. Раз другого нет — и такой сойдет. А ну–ка, — обращается он ко мне, — давай пошарим, чего у тебя там в карманах...

Наскоро обыскав меня и ничего интересного не обнаружив, он переходит к моим вещам.
— А ты ступай на свое место, — говорит он Пете. — Как закончу — позову...

С трудом присаживаюсь на единственный колченогий стул; чиновник тем временем неутомимо, как собака–ищейка, роется в саквояже и выбрасывает на стол тфилин. В надежде на чудо прошу разрешения помолиться.
— Нет! — бросает он с ненавистью, даже не глядя в мою сторону. И словно подтолкнуло меня. Мигом повязываю тфилин на руку, надеваю на голову — он продолжает стоять ко мне спиной — читаю «Шма Исраэль», затем начинаю молитву «Шмона–Эсрей...» В этот момент он заканчивает обыск, оборачивается и видит на мне тфилин.

Потрясенный, он смотрит на меня широко открытыми глазами, полными удивления и растерянности, какое–то время молчит — видимо, от неожиданности потерял дар речи. Но его замешательство длится недолго, опомнившись, он превращается в дикого зверя. Физиономия искажается в зверином оскале, кровь ударяет в лицо. Двумя руками вцепляется в тфилин и вопит:
— У, жидовская морда! В карцер посажу, изобью, изувечу... — и рвет с меня тфилин.

Заканчиваю благословение: ...» и царствуй над нами, Ты сам, Вс–вышний, с любовью и милосердием». Чувствую он вот–вот разорвет ремешки, и начинаю снимать тфилин.
— Петя! — басит тюремщик.

Он понемногу успокаивается и говорит:
— А ты знаешь, мне жаль тебя, старый. Ты же скоро помрешь: вон — лицо белое, губы — черные, долго не протянешь... — и внезапно спрашивает, — Чем хвораешь? Скажи.

Я молчу, мне понятна их общая подлая цель — любыми способами запугать арестанта насмерть. Что большое начальство, что последний надзиратель — все они играют с «ярлыками», как кошка с мышью.

— Ну, что там? — не поднимая глаз, спрашивает злобный Петя.
— Как что? — переспрашивает чиновник. — Не знаешь, что ли?
— Можно хлам забирать? Уже записан?
— Ах, нет, постой, — весело говорит чиновник, — сейчас занесу его в книгу. Номерок дадим, наклеечку приклеим, все чин–чином, по закону.
— Охота тебе, — ворчит Петя. — Сколько возишься с этим дерьмом. Давай его в расход — и конец. Все равно не выдержит, через день–два помрет. — Нет, так у нас дела не делаются, — приговаривает чиновник, усердно заполняя толстенный гроссбух. — У нас все по закону: аккуратненько запишем, дадим ярлычку номер и наклейку. А если хворый — тоже запишем и сразу отношение к доктору... Что у нас нынче? Среда?.. Вот коли успею сегодня к отправке, значит, не позже понедельника и осмотр... Если доживешь, старый, если не освободят тебя до понедельника от всех болезней... — Одна пилюлька, — вмешивается Петя и даже как–то светлеет лицом, — всего одна пилюлька и готово!
— Это уж как начальство прикажет, — обрывает чиновник. — Ты, Петя, опытный, порядок знаешь. Как будет приказ для товара в расход, так сразу и выдам.
— Знаю, знаю, — отзывается Петя. — А по мне бы — так хоть сейчас. Уж очень мне нравится, как они корчатся, смотреть... Есть, конечно, и такие, ведешь их — они как мертвые, а начинаешь раздевать — уже и помер со страху... Это нехорошо, неинтересно... А вот когда кровь льется — тогда приятно смотреть... Иногда пять–шесть часов с уборкой терпишь, все ждешь, пока он кончится... Хорошо, забавно, страсть как люблю смотреть — одно ж удовольствие...
— Ну, вот и готово, — откидывается на стуле чиновник. — Ярлык 26818 помещаем в камеру 160, наклейка четвертая, — и оборачивается ко мне.
— Теперь тебя зовут сто шестидесятый, четвертый. Запомнил?!.. Ну, Петя, принимай сто шестидесятого, четвертого и ступай.

Пыхтя от натуги, Петя неуклюже расписывается, а начальник смотрит на него с презрением, словно барин на холопа. Затем проверяет результаты Петиных трудов и бросает: «Полный порядок!»
— Ну, вот, — отдуваясь, говорит Петя, — теперь ты мой. Иди, говорю, ступай на отдых. А вещички–то свои — прибери!

На столе, на груде моих вещей, в беспорядке лежит тфилин. Счастье, что чекист не вскрыл их, не распотрошил. На мгновение мелькает надежда: а вдруг разрешат забрать в камеру. С мольбой прошу об этом и напоминаю обещание Нахмансона.
— Забудь, — смеется чиновник и покровительственно поучает. — Оставь, по–хорошему тебе говорят, свои глупости. Ты арестант, запомни это, ну и веди себя как полагается. А что дозволено — забирай. Вон твое белье и платки...

Я снова повторяю свою просьбу, и тогда он переходит на казенный тон.
— По всем вопросам, — цедит он сухо, — которые не входят в мою компетенцию, следует обращаться к высшему начальству... — и сбивается. — Короче, распорядится начальство, так я тебе чего хочешь выдам.
— Но ведь здесь вы начальник! — говорю я мягко. — К чему мне высшие инстанции? Об одной лишь милости прошу вас — дайте мне с собой тфилин и книги. А все остальное — белье, платки, продукты — мне не нужно.

Как велика ты, сила покорной и мягкой мольбы! Даже каменное сердце на минуту смягчилось, что–то человеческое проснулось в бандите — он задумчиво жует губами и чешет в затылке.
— Нет! Нельзя! — вылезает Петя. — Ступай! Иди.
— Нельзя, — соглашается начальник. — В самом деле, не могу. Без начальства — не могу. А хочешь, пиши заявление. Вот тебе бумага — и пиши.

Присаживаюсь и вижу напротив себя, на стене кабинета, листок — тюремные правила.

Оказывается, и у арестанта есть какие–то права, особенно если у него есть деньги. В частности, я могу отправить свое прошение даже телеграммой. Нужно только указать на бланке, что я плачу со своего счета, из денег, оставшихся в тюремной конторе. Не мешкая, решаю воспользоваться своими «правами» и телеграфировать требование. Беспокоит одно — лишь бы Петя не запротестовал против задержки. Как я понял из их разговора, до сигнала подъема заключенных, который должен дать Петя, остались считанные минуты, и ему ничего не стоит увести меня под этим предлогом.

Не переводя дыхания, тут же набрасываю три телеграммы с одинаковым текстом: «Прошу разрешить начальнику шестого отделения немедленно выдать необходимые мне для молитвы тфилин. Духовный раввин И.Шнеерсон. Шестое отделение, сто шестидесятая камера».

Телеграммы адресую главному прокурору, начальнику Шпалерной тюрьмы и следователю Нахмансону.
— Вот это размах, — смеется чиновник, читая телеграммы. — Смотри, кому пишет! Главному прокурору, в ГПУ и следователю...

В правилах, которые я быстро прочел, но запомнил почти дословно, было и такое: можно потребовать расписку, что телеграммы приняты. Хоть какая–то гарантия!
— Кончил? — Пете не терпится. — Теперь успокоился? Ступай.
— Минутку, — я–то не спешу, — позвольте получить квитанцию.
— Какую еще квитанцию? — похоже, он никогда не заглядывал в правила, висящие за его спиной.
— Ту самую, — отвечаю многозначительно, — что следует мне по закону.

Коль скоро упомянута буква закона, чиновник мгновенно смиряется и пишет на клочке бумаги расписку. Потом ставит на нее печать и на каждую телеграмму в отдельности и прячет их в пухлый казенного вида конверт. Успокоившись за судьбу своего требования, покоряюсь нетерпеливому Пете.

Он торопится и яростно проклинает все на свете, в первую очередь меня. Стараюсь не слушать Петину брань и разглядываю открывшийся с галереи внутренний вид Шпалерки.

Зодчий этого здания был человеком изобретательным и построил тюремный замок, из которого не убежать. Тот, кто испуганно озирается на Шпалерку с улицы, видит ничем не примечательный дом, неотличимый от соседних. Но это лишь внешность, фальшивый фасад, за которым скрывается не имеющее себе подобных истинно тюремное сооружение.

Шпалерка — это как бы цитадель в цитадели, за внешней крепостной стеной прячется такая же внутренняя, отделенная от первой трехметровой ширины проходом. Как если бы меньший ящик вставили в больший. И стенки внутреннего ящика, опоясанные по высоте галереями, — это мрачная вереница железных дверей. Камеры, камеры, камеры... мы идем мимо них, наш путь оказался не близок. Убедившись, что меня не поторопишь, Петя прекращает сквернословить. Теперь он лезет из кожи вон, пытаясь запугать меня, ввергнуть в панический ужас. В его рассказах потоками льется кровь — единственное, о чем с удовольствием говорит этот изувер. Оказывается, больше всего ему нравится наблюдать агонию «всяких попов и буржуев».

— Вот, раз было, — урчит Петя, — один все корчится и корчится, не хочет помирать. Шестерых уже в яму сбросил, а этот никак не кончается... Как ты был, в точности, — бледный да полный, но живучий, собака, то рукой дрогнет, то ногой, аж ждать надоело.
— Товарищ мой за получкой ушел. Четыреста двадцать целковых заработал (60 рублей за каждое убийство!), и три бутылки водки дали... Ему что! — кокнул и пошел, а моя работа хлопотная, из камеры в приготовительную приведи — намучаешься, а потом, когда дело сделано — хлам убирай, полы мой да стены скобли от крови...
— Да–а, так вот, корчится он, корчится, надоело. Решил за чайком сходить, вернулся — опять трепыхается. Ну так, понимаешь, приятно смотреть, загляделся и чай без сахара выпил, забыл положить. Из–за тебя, думаю, сволочь!.. Как дал ему два раза ногой, из него и дух вон. Кровь из горла — бульк, и черный стал, как жук...

Рассказы двуногого подобия человека уже не пугают меня, но врезаются в память навеки...»

Страдания, издевательства, унижения. Сколько людей потеряло человеческий облик в застенках ГПУ. Однако такой человек, как Ребе, даже в переносимых страданиях видит уникальную возможность для духовного роста:

«Жизнь человека — это последовательность определенных вех: детство, отрочество, юность, молодость, зрелые годы и старость. Человек наделен способностями, порой средними, порой незаурядными. Люди отличаются характерами: у одних — застенчивый и склонный к грусти, у других, наоборот, общительный, жизнерадостный.

Кроме всего этого, по воле Вс–вышнего, есть периоды в жизни человека, изменяющие его характер и поразительно раскрывающие его способности. Человек становится на более высокую ступень, начинает глубже всматриваться в смысл и цель своей жизни.

Наиболее плодотворное время в раскрытии характера и способностей — это время, наполненное страданиями, которые испытываешь во имя своих идеалов, особенно, если речь идет о борьбе с теми, кто хочет лишить тебя веры.

Период, полный телесных и душевных мук, бывает насыщен сильнейшими впечатлениями и, в конечном счете, становится светлым воспоминанием.

Все, что произошло со мной в тот период, не менее важно, чем то, что было потом. Даже арест и пребывание в тюрьме послужили для меня источником большого духовного подъема, и поэтому стоит особо отметить не только дни и ночи, но даже часы и минуты. Ибо каждый час и каждое мгновение боли и мук приносят такую необычайную пользу и порождают такую безграничную стойкость, что даже слабый становится героем...»

У Ребе Йосефа–Ицхака было много критиков. Одни упрекали его в излишней религиозности, другие — в отсутствии осторожности, третьи — в необоснованных претензиях на роль лидера советского еврейства. И вдруг, когда тревожной птицей пронеслась весть о его аресте, многие евреи — хабадники, нехабадники, коммерсанты, сапожники, профессора и даже некоторые коммунисты — почувствовали, что бьют в самое сердце.

Был создан комитет по спасению Ребе, но, кроме решения осторожно прощупывать почву и быть наготове, никаких действий не предпринималось.

Однако, когда узнали о смертном приговоре, полетели телеграммы председателю ЦИК Калинину, главе правительства Рыкову, председателю ГПУ Менжинскому. В Харькове, Минске, Киеве и других городах собирали петиции в защиту Ребе, под которыми тысячи евреев, поколебавшись и вздохнув, ставили свою подпись.

Весть об аресте перелетела границу. Евреи Германии, с которой у Советской России в то время были весьма дружественные отношения, добились, чтобы Германское правительство передало через советского посла в Берлине меморандум по этому поводу.

Среди тех, кто стремился помочь Ребе, нельзя не отметить Екатерину Пешкову, первую жену Максима Горького. После революции главным делом ее жизни стало руководство Комитетом помощи политическим заключеным (Помполит). За 20 лет деятельности комитета, с 1918 по 1938 годы, ей удалось многих спасти от «вышки», вытащить из–за решетки. Эта русская женщина, не зная усталости, бесстрашно требовала отмены смертного приговора, вынесенного Ребе, это она, весьма далекая от еврейских законов, добилась, чтобы его не заставляли нарушать субботу.

У многих раскрылись глаза в ходе борьбы за освобождение Ребе. В сотнях еврейских общин объявляли пост, читали Псалмы за благополучие Ребе, за его спасение. Хасиды спешили в Любавичи, Нежин, Гадич, Ростов — места, где были похоронены его святые предки, чтобы по таинственным и невидимым каналам передать: ваш потомок, глава российского еврейства, в беде...

Кто знает, может быть благодаря тому, что тогда евреи смогли пробудиться, сейчас, после 70 лет советской власти, что–то осталось от советского еврейства. И в этом свете хабадский праздник освобождения и дня рождения Ребе приобретает особое значение.

Кто знает, может быть именно пробуждения не хватает нам и сейчас, в преддверии тяжелого времени, надвигающегося на Израиль, и может быть, на весь мир.

У Ребе были свои методы борьбы со злом. Вот что мы читаем в его воспоминаниях.

Первая попытка.

«Их было несколько человек, они пришли утром, после молитвы, то есть в одиннадцатом часу. Кто–то из них приказал мне подняться и напомнил тюремное правило: заключенный обязан встать при появлении в камере тюремного начальства и стоя слушать любое сообщение. Но я твердо решил ни в чем не повиноваться этим слугам дьявола и не обращать на них внимания, как если бы их вообще не существовало.
— Не встану, — сказал я, как обычно, на идише.

Он предупредил, что меня изобьют. Тогда я вообще замолчал.

Они стащили меня с нар, избили и ушли.

Некоторое время спустя появился необычно вежливый Лулов.
— Ребе, — начал уговаривать он меня, — почему вы не подчиняетесь приказам?.. Ведь вам хотели объявить о смягчении приговора, а вы упрямитесь по–пустому. Встаньте, когда они войдут, по–хорошему прошу, ведь вас снова будут бить, сурово накажут...

Это был намек на карцер, на подвал, где крысы, болото и черви.

Я ничего не ответил.

Они вернулись, но я опять отказался стоять перед ними. Тогда один из следователей, еврей по фамилии Ковалев внезапно ударил меня ниже подбородка с такой силой, что я чувствовал боль от удара еще долгое время спустя. Выходя из камеры, он прошипел по–русски:
— Мы тебя еще научим.

Не сдержавшись, я ответил на идише:
— Не знаю кто кого...

Наконец меня подозвали к столу. Среди вороха бумаг вижу свое «дело». Папка раскрыта, на первой странице несколько зачеркнутых резолюций...

Первая строка перечеркнута. Следующая строка: «Десять лет каторги на Соловецких островах», — тоже зачеркнута, а с боку написано: «Нет». Читаю последнюю резолюцию: «Выслать на три года в г. Кострому...»

Вторая попытка.

Лулов пытается уговорить арестанта поддержать созыв конференции еврейских общин в Ленинграде, против которой Ребе в свое время протестовал столь решительно, считая ловушкой евсекции. Косвенно Лулов подтверждает это, проявляя к конференции интерес чересчур живой, замешанный на шантаже.

Он убеждает:
— Кострома — это тоже ссылка, и тяжелая ссылка. Вы испытаете там много мучений. Но их можно избежать, если вы согласитесь участвовать в конференции, которую раньше хотели сорвать. Подумайте! Если публично откажитесь от прежнего мнения, мы вас тут же выпустим на свободу... Ответ Ребе: решительное «нет».

Третья попытка.

Чекисты собираются отправить Ребе в ссылку поездом, который приходит в Кострому в субботу. Здесь у работников ГПУ есть все шансы на успех: Ребе арестант, человек подневольный, и обязан — даже по еврейскому закону — покориться. Но он–то знает, что сейчас время шмад — массового отхода от веры. В такое время, опять же согласно Галахе, нужно соблюдать законы до последней точки, до последнего уголка у самой маленькой буквы йюд...

Лулов слышит:
— В субботу не поеду ни в коем случае!..

Это последний для Лулова шанс. Он размахивает в воздухе какой–то бумажкой:
— Если согласитесь поехать в субботу, вот вам пропуск и вас сейчас же отпустят домой!

Ребе говорит:
— Я буду сидеть здесь сколько угодно, но в субботу не поеду!..

И опять по просьбе госпожи Пешковой глава правительства Рыков звонит Менжинскому, Менжинский — в ленинградское ГПУ. Поездку перенесли на другой день.

Ребе вспоминает:
«Благодарение Вс–вышнему, Который избавил меня от поездки в субботу, и я провел ее в тюрьме... Хочу отметить, что в последние дни, с четверга по воскресенье, хотя в тюремном порядке ничего не изменилось, я чувствовал себя совершенно свободным...»

Это было в камере размером два на два метра.

Ребе считал, что со злом не занимаются игрой в поддавки. Его отметают.

Как бы хотелось, чтобы наконец это поняли современные израильские лидеры. 

Материл подготовил Ицхак Молко.